Огромная сила – упорство тупоумия
Щедрин. Вечно животрепещущий в Рф. Иван
Крамской. Портрет писателя
М.Е. Салтыкова-Щедрина. 1879. ГТГ
Что лишь с ним не выделывали! «И вырезывали, и урезывали, и перетолковывали, и полностью воспрещали, и общенародно объявляли, что я – вредный, вредный, вредный… Не много того: в родном городке некто пожертвовал в местный музей мой бюст. Стоял-стоял этот бюст год либо два благополучно – и вдруг его куда-то вынесли. Оказалось, что я – вредный…» Одним словом: не люб.
* * *
И это невзирая на прижизненную и бессрочную славу. На звучные, усиленные в 1926-м, в год столетнего юбилея, экстазы хватких к его славе марксистов и большевиков, которым он был очень близок уже тем, что смолоду встал «на самом левом фланге общественности, его завлекают по делу петрашевцев, 1-ые его произведения возбуждают таковой гнев властей предержащих, что его ссылают» (Луначарский). Никто сейчас не произнесет: «наше все», смотря на несменяемые портреты Салтыкова-Щедрина в учебниках. Тем не наименее не окончилось интересное чтение его книжек даже в эру веба, в которую беспрепятственно вошли неистребимые, жизнестойкие и своевременные типажи и афоризмы, рассыпанные «мелочами жизни», будто бы шутовской горох, по русским просторам.
* * *
Горох тот издавна уже пересох и не зелен, и нужно бы поставить на него недобросовестных учеников – как было принято в 19-м веке – в угол, на коленки. Либо же отыскать в конце концов так длительно и кропотливо разыскиваемое: остальные средства исправления. Хотя к типажам Салтыкова-Щедрина притерпелись, неправедных и недобросовестных никакой сатирой не проймешь. Но бюст Салтыкова стоит на собственном легитимном месте, и вид его «дик и нравен» (как писал один мемуарист о семье, из которой писатель вышел – а можно было бы такое сказать и о всей Рф). Он стращает, будто бы доктор, который понимает про вас все, но «не различается радостным выражением лица». «Его огромные сероватые глаза сердито смотрели на всех, и он постоянно молчал…» – написала о молодом еще Салтыкове бойкая некрасовская муза Авдотья Панаева.
* * *
Русское литературоведение склонно было считать, что собственный псевдоним Салтыков – как и положено бойцу с реакцией – взял в долг у собственных фермеров, а совсем не по совету супруги, когда он, «прислонившись спиной к топленой печке», сетовал на намеки начальства все-же отыскать для литературных занятий другую фамилию. Отпрыск Константин докладывает со слов мамы («которой не доверять не могу»): взять «что-либо подходящее к слову щедрый, потому что он в собственных писаниях был очень щедр на всякого рода сарказмы… папе приглянулась мысль…» Начальству было не под силу осмыслить разбег юного язвительного сатирика, в недавнешнем прошедшем – «срачного лицеиста». Его проза сходу же заполнилась {живым} смыслом и полностью обычным в нашей литературе трепетом над заботами «малеханького человека». «И опять тосковал и стонал прохладный ветер и играл бедным человеком, как бумажкою, случаем брошенною на дороге», – по-гоголевски грустил Салтыков в повести «Запутанное дело».
* * *
Повесть тем не наименее «произвела гвалт» (Панаева). В ней уже было традиционное язвительное слово Салтыкова «смиряйся и вытерпи!», уже «недобрый глас подзыкал» и подтачивал благонамеренность: отчего бы и мне не уродиться князем?.. Прошлый неразговорчивый лицеист стремительно показал себя смелым и разговорчивым литератором, а в службе – неспокойным и даже дерзким бюрократом. Он не только лишь кидал вверенные ему расхлябанные чиновничьи отряды на горы бумаг и отписок, но сам (пример достаточно редчайший) трудился по 12 часов там, где ему было невесело и гнусно. Трудился и волновался, практически как его герой: «…прогуливаясь маленьким шагом по комнате – не поэтому, вообщем, чтоб не мог ходить и большим, а поэтому что большому шагу препятствовала самая дистанция комнаты» («Запутанное дело»).
* * *
Два письма о жизни литератора были написаны в июне 1858 года в городке Рязани, практически денек в денек, но для различных адресатов: результат ненавязчивых наблюдений по полосы жандармерии и письмо от рязанского вице-губернатора Миши Салтыкова к брату. «…точен, инициативен, распорядителен, добросовестен и благонамерен но Салтыков нелюбим в губернии за противные манеры и грубое его воззвание». «…Я живу тут не как вольный человек, – говорилось в другом письме, – а в полном смысле слова как каторжник, работая раз в день, не исключая и торжественных дней, не наименее 12 часов. Подобного запущения и запустения я никогда не подразумевал, хотя был приготовлен ко многому плохому; уж одно то, что в месячной ведомости показывается до 2 тыс. бумаг неисполненных, довольно покажет для тебя, в котором положении находится местное Губ пие. дело решительно душит меня. Если это так продолжится, то я выйду в отставку».
Уже тогда сослуживцы и подчиненные замечали за бюрократом Салтыковым нечто странноватое. «…Совершенно онъ обнаруживаетъ огромное вниманіе къ дознаніямъ, испещряя бумагу разными замѣтками, въ родѣ: «такъ ли», «отчего нѣтъ объясненія?», «кончено ли дѣло?», «кто виноватъ?» и т.д.» (барон Николай Дризен. Миша Евграфович Салтыков в Рязани).
* * *
Позже, уже в Пензе, Салтыков посодействовал дописать собственный доклад местному Акакию Акакиевичу, которого к ночи сморил сон: вписал своим страшным почерком конец срочного донесения в министерство. Там ужаснулись и письменно попеняли. На что Салтыков написал прямо на обороте министерской бумаги «Опасностями не руководствуюсь» и отослал ее назад в Петербург. «Все в Пензе задумывались, что его предадут суду за схожую продерзость, – свидетельствует отпрыск Салтыкова. – Но, ко всеобщему удивлению, ничего противного для отца не вышло Опосля этого действия почтение к моему папе как в пензенском обществе, так и посреди подчиненных еще более возросло».
Почерк Салтыкова был конкретно таковым, каким, наверняка, и следует обрисовывать «запутанное дело» современной ему Рф: он писал «какими-то иероглифами, совсем непонятными для большинства не только лишь безграмотных наборщиков тех пор, да и для интеллигентных людей. Не считая того, он беспрерывно делал выноски на полях листа бумаги, связь которых с текстом было отыскать достаточно заковыристо» (Константин Салтыков).
Терпеливое переписывание рукописей писателя для типографий стоило его супруге, полностью ладившей с ним роскошной красавице Елизавете Аполлоновне Болтиной, приметной утраты зрения.
* * *
Статский советник Иванов Никодим Осипович.
Был настолько малого роста, что не мог вмещать
обширных законов. Портрет художника
А.А. Радакова из книжки «Портретная галерея
градоначальников городка Глупова». 1907
Не то неудача, что почерк Салтыкова не был гладким – почерк у того, кто имеет значимый чин, быть может каким угодно неразборчивым. Здесь и клякса за слово сойдет. А то принципиально, что Салтыков своим дерзким, неминистерским почерком описывал такое, что, чудилось, вот-вот дозволит найти правду и все в государстве станут счастливы, а всеобщее запутанное дело распутается и пойдет на лад. Но не тут-то было. Правда никак не обнаруживалась. Салтыков ее так и не отыскал, хотя находил длительно, радиво и по заветам: как российской и мировой литературы, так и по обычным заветам, народным.
* * *
«В Вятке, – приводит слова Салтыкова в собственных «Мемуарах» издатель и публичный деятель Лонгин Пантелеев, – я ничего не писал, вел самую пустую жизнь, даже очень пьянствовал Но Вятка имела на меня и благодетельное воздействие: она меня сблизила с реальной жизнью и отдала много материалов для «Губернских очерков», а ранее я писал вздор». Сосланный в Вятку за «вольнодумие», юный Салтыков опустился в отчаяние губернской жизни, как в стакан с водкой. «А что ж такое, что конституция! Если ты опьянен да благонамерен – Христос с тобой! Ступай домой, ложись спать – сном все пройдет» («Культурные люди»). Вообщем, Салтыков колебался, если написал в «Письмах к тетеньке», что «Веселие Руси есть лгати». Чему и для чего дать предпочтение, пьянству либо ереси, либо их сочетанию – вопросец по сию пору остается открытым. Оба пристрастия, когда «сном все пройдет», у нас и для мужчин, и для генералов идиентично извинительны и естественны (к тому же, не будем забывать, что «…кто пьет вино с рассуждением, тот может потреблять оное не только лишь без вреда для собственного здоровья, да и с пользою для казны»). «Вестник Европы» за 1881 год увидел, что Салтыков изречение errare humanum est (человеку характерно ошибаться) изменил применительно «к нашему времени на humanum est mentire» (человеку характерно врать). «Нет ни украшений, ни слез, ни хохота, ни перла сотворения – одна дерюжная, черт ее понимает, правда либо ересь». Есть вмененное народу, как повинность, лукавство, потребляемое «с рассуждением», как «крайнее средство, при помощи которого они задумываются поработить в свою пользу бешеное под игом злоключений большая часть».
* * *
Характеристику из статьи энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона о Салтыкове «на всем и на всех лежит печать чего-то удручающего, принижающего и властителей, и подчиненных» – можно было применить ко всем городкам (губернским и столичным), которые перевидал на собственном веку писатель. В любом русском городке были свежайши и животрепещущи две наши вневременные драмы, которые Салтыков считал необычными как по глубине внутреннего содержания, так и по художественному достоинству: «Ревизор» и «Свои люди – сочтемся». «Обе как бетховенские симфонии: ни 1-го слова недозволено ни убавить, ни прибавить». Ему пришлось всего только дополнить их своими размышлениями и до сего времени никем не превзойденной галереей сатирических персонажей. По свидетельству Пантелеева, Салтыков считал «Современную идиллию», «Господ Головлевых», «Ежедневник провинциала» реальными романами: «В их, невзирая даже на то, что они составлены вроде бы из отдельных рассказов, взяты целые периоды нашей жизни». Но не все сходу оценивалось по достоинству. Про разумеется профессиональные «Губернские очерки» гласили и хвалебно, и критически. Тургенев был категоричен («это совершенно не литература, а черт понимает что такое!»), а спустя годы, завидя Салтыкова, первым подступал к нему: «…и при всем этом отдал мне оттиск собственной статьи о моей «Истории 1-го городка» (кажется, статья была написана в британском «Атенеуме»), ассоциировал меня со Свифтом…»
* * *
Писатель серьезно беспокоился, когда его читали посмеиваясь, подозревая в этом забаву полусонных и трусливых обывателей. По Тургеневу, юмор у Салтыкова «суровый и свирепый», по Писареву – «невинный». А народоволец, большевик, историк и литературовед Миша Ольминский, составивший приличный «Щедринский словарь», писал сестре из одиночной камеры: «Это, кажется, 1-ый раз со времени перевода в Крест, что я его не брал в руки так длительно. Чем больше его читаешь, тем он увлекательнее И он имел право дуться, ибо сила и значение его, вся его душа не в забавных местах, а в длинноватых «кислых» строках читать его лежа либо с целью похохотать – означает оскорблять его память, а он этого не заслуживает». Оскорблением Салтыкова было бы не только лишь неумение читать «длинноватые строки», да и неестественное (и в каком-то смысле гибельное) нежелание (либо неумение) похохотать. «Не все таки стоять, уставившись лбом в стенку; нужно когда-нибудь и улыбнуться. Есть в людском сердечко эта потребность ухмылки, есть. Даже измученный и удивленный человек – и тот чувствует ее». Салтыков не переоценивал «уменье гласить меж строчками» и не надеялся на чудодейственные характеристики аллегорического «рабьего языка». «Рабий язык все-же рабий язык, и ничего больше. Улица никогда меж строк читать не искусна, и по отношению к ней рабий язык не имел и не мог иметь воспитательного значения. Так что если здесь и была победа, то весьма и весьма маленькая» («Письма к тетеньке»). Так сказать о значении «рабьего языка» мог писатель, который отыскал для собственных книжек довольно сюжетов, осознает степень осмысленности улицы и умение кого бы то ни было читать меж строк, не ожидает каких-либо особых похвал, в индивидуальности за это: «Постоянным предметом моей литературной деятельности постоянно был протест против произвола, двоедушия, лганья, хищничества, предательства, пустомыслия».
* * *
Посодействовал Салтыкову в сочинении сказок про карася-идеалиста, самоотверженного зайца и иных пустомыслящих звериных его друг, либерал, петербургский голова, потом председатель столичного мирового съезда, потом сенатор Владимир Лихачев. Он давал ему читать собственного Брэма, а позже Салтыков и сам его заполучил, чтоб не одалживаться у друга. Сказочные персонажи занимают (вопреки версии общеобразовательной школы) далековато не самую необъятную часть корпуса литературных сюжетов Салтыкова-Щедрина. Туда вошла восхитительная и как и раньше актуальная публицистика, также все чины и сословия, нравы, привычки и ужимки, какие можно было не только лишь следить воочию, да и досочинять, основываясь на логике развития всеобщей, простирающейся и до наших дней истории городка Глупова, его правил, уложений и законов. Это богатство и обилие подтверждает объявление какого-то современного антиквара о продаже «Щедринского словаря»: «Редчайший толстый (760 стр.) словарь по произведениям Салтыкова-Щедрина 1937 года издания». К концу жизни он не останавливался, боялся не только лишь заболевания, но физической невозможности писать: «У меня совместно с чернилами, стекающими с пера, складывается и фраза».
* * *
Салтыков-Щедрин обдумывал совместно с читателем, что все-таки непосредственно созодать обычному мужчине с 2-мя генералами, длительно ли ему еще вить себе веревку, чтоб, своими руками привязавшись, быть при «белоснежных и сытых» нескончаемым кормильцем. Простая система из 2-ух генералов, мужчины и веревки, возможно, сцеплена («они так и закоченели, вцепившись в него») навеки, как некоторая молекула Н2О, без которой, как понятно, все живое в мире погибнет.
Обычный мужчина – он же мещанин, неиндивидуальный клиент и пользователь – «…живет изо денька в денек; ничего не провидит, и лишь практика может вызвать его из оцепенения. Когда наступит время для практических применений, когда к нему принесут окладной лист, либо отпрыск его, с заплаканными очами, прибежит из школы – лишь тогда он вспомянет, что нечто читал, да не додумался поразмыслить. Да и здесь его успокоит суждение: для чего мыслить? все равно плетью обуха не перешибешь! – «Ступай, Петя, в школу – вытерпи!» «Готовь, супруга, средства! Новейший налог бог послал!» («Мелочи жизни»).
Но не к топору же такового звать? Ведь «в ловких руках он делается лют и неумолим». Не туп ли он так, что готов «бунтовать в пользу легитимной власти»? («Культурные люди» – по просьбе цензуры Некрасов был обязан эти слова удалить). «Ждет 1-го: вроде бы за денек его не покалечили. Ожидание это держит его в ужасе и послушании…» Что мешает такому пустоголовому жить да ликовать? Лень? Робость? Натертая веревкой выя? Удушение и цензура? Словом, все те же вопросцы, которые подметил в свое время на его бумагах барон Николай Васильевич Дризен: «Отчего нет разъяснения?», «Кто повинет?»
* * *
«Часто входил также к нам цензор Ратынский… – вспоминал Константин Салтыков, – и выпивал целый графин красноватого вина, он информировал моего отца о том, что происходит в цензурном комитете». Также у Салтыкова бывали другие достойные внимания лица: лейб-медик доктор Сергей Боткин, прошлый Тверской губернский предводитель дворянства Алексей Унковский, сосланный при Николае I за то, что подарил часть принадлежавшей ему земли крестьянам, «человек до щепетильности добросовестный». Стороной Салтыкова обходили остальные: к примеру, его петербургский сосед (соседство домами) обер-прокурор Синода Победоносцев, не устававший «советовать» писателя как человека «совсем ненужного». …И все-же, невзирая на благожелательное отношение достаточно почти всех разнокалиберных чиновников, при возвращении в Россию и на пересечении границы «всякий раз как поезд покидал Эйдкунен, последнюю прусскую станцию, отец видимо очень беспокоился, вроде бы опасаясь, что его возьмут да арестуют».
* * *
Зря сатирик так нервничал. Близилась новенькая эра, морок и без него хватало.
Салтыков сердечком был в дальнейшем – но будущем без радикализма. Переживал убийство Александра II, которого в определенном смысле мог считать своим соратником за реформу 61-го года – хотя, естественно, не так тяжело, как закрытие в 1884 году журнальчика «Российские записки». Его сатира так же решительно перечеркивала бесчинства городка Глупова и крепостное право, как почти все его современники с колебаниями, но отторгали конструктивную прокламацию «Юная Наша родина» Петра Заичневского: «…мы издадим один вопль: «в топоры». Салтыков-Щедрин был и, наверняка, постоянно будет с теми, кто способен без клика «В топоры!» осознать, в чем заключено основное, из века в век переживаемое, сакральное зло: в «огромной силе упорства тупоумия». Сила-то огромная, но все еще недостаточно нами изученная.
Источник: