У старости свои воспоминания и свои мечты.
Половину жителей поселка составляли старики: бывшие железнодорожники, шахтеры…Как говорили посельчане: угольщики, да мазутники. Летними вечерами, управившись с хозяйством, выходили они на улицы, садились на лавочки, скамеечки под тополями, акациями…, пристраивали тяжелые ладони на колени и разговаривали. Совсем старые доходили до заборов, опирались на них грудью и, склонив головы, прислушивались. Тихими были эти разговоры, как тихим был плач и тех, кого оставили дети, уехав в город, кто пережил детей своих, кто стал завсегдатаем бусугарни (поселковая пивная) и прирос к рюмке. Выходил из дома и Апой садился на лавочку под акацией с морщинистым стволом, как и его лицо.
— В бусугарню пойдешь, Апой? — спрашивал его сосед, сидевший на своей лавочке под своей акацией.
Построили бусугарню после войны в парке среди сирени, акаций, деревянных резных беседок. Акации и сирень после вырубили, беседки снесли и выстроили деревянный летний клуб и танцплощадку рядом с бусугарней. Словом, внесли развлечения, а то, что мешало развлечениям потеснили и упрятали под землю. Молодой взгляд пусть веселиться, а старому пора уже и за переезд (за переездом кладбище). В бусугарне пахло пивом и шахтерками: одеждой рабочих. Они заходили в нее после смены в депо или на шахте и сидели до закрытия, разговаривая о начальстве, заработках, пенсии, войне, погоде…
— Не пойдешь, Апой, — спрашивал сосед. — А я пойду. Куда нашему брату еще идти?..
— А я слышал, что наш поселок скоро городом станет, — говорил Апой.
— От кого? — настораживался сосед.
Вечерело. Поднимался легкий ветер. Спадали жара. Воздух становился свежее. Шелестела акация, стряхивая с листьев пыль.
— От кума. Председателя поссовета, — говорил Апой.
— Эх, — зло вздыхал сосед. — Дома, огороды, сады снесут под фабрики и заводы и дадут квартиру на этаже. Как пчелы жужжать будем. Мёд соскребли, а соты оставили.
— Пусть сносят, — отвечал Апой. — Лишь бы горд был…
— Да зачем тебе город? — закипал сосед, — штовхаться в очередях за петрушкой?
На станции изредка гудели тепловозы. Гудки были усталыми.
— Хотя бы и в очереди. Веселее.
— Дурак ты, Апой. Живем, как в раю. С огородов и садов кормимся. В магазин за спичками и солью только ходим. Начальства будет больше! — сердился сосед. — Больше начальства — меньше порядка.
Сосед уходил. Апой думал, глядя на бугры, окружавшие поселок. С бугров хорошо смотреть на поселок. Особенно весной, когда расцветает сирень, белеет акация, в балках пахнет ландышами, среди садов видны одни только крыши домов, а над всем возносятся тополя. Их верхушки слегка покачиваются от ветра, тянутся ввысь, словно высматривая кого-то…
— Мне город не нужен, — думал Апой.- Город им нужен.
Уже слегка темнело, когда на улицу выходила жена Апоя. Она вначале опиралась руками на лавочку, а потом садилась. Сидела молча, устремив неподвижный взгляд на акации за переездом.
— Снова смотришь? — вздыхал Апой. — Эх, мать, мать.
За переездом находилось новое кладбище. Старое с деревянными крестами и могилами, заросшими бурьяном, разровняли бульдозерами под площадку и построили «Дом быта». На новом стояли памятники с крестиками и звездочками, а под крестиками и звездочками — напутствия, поклоны. Были могилы и без памятников, огороженные одной только железной решеткой, сваренной в депо рабочими.
.- Ты, мать, вот что,- говорил Апой, видя неподвижный взгляд жены, — сыновья у нас, внуки. Понимаешь?
— Понимаю, — вяло отвечала она. — А Люда, дочечка, погибла, сестра умерла.
— Жизнь, — вздыхал Апой. — И сам ляжешь, а других не подымешь.
— Может, сходим к ним. Попроведуем. Соскучились они за нами.
— Не пойдем, — Апой смотрел на распухшие ноги жен. — Посиди. Отдохни трошки.
— А может, пойдем, — говорила она. — Я как их попроведую, так мне и легче. Как дома побывала. Пойдем, — просила она, — Гостинца отнесем. Поговорим.
Они заходили во двор. Апой садился на крыльцо, потуже завязывал закостеневшие коленки платками, доставал две палки, а она собирала узелок: яблоки, пряники, конфеты… таблетки…
— Может взять тебе рюмочку? — говорила она.
— Можно и рюмочку.
На кладбище было тихо, как бывает тихо теплыми летними безветренными вечерами. Не шелестела акация. Не доносились шумы машин, гудки тепловозов. Казалось, что здесь никогда не бывает ни слез, ни плача, а только одна тишина: спокойная и задумчивая, которой чужды и горечи, и радости…
— Хорошо тут, — вздыхала она. — Душой отдыхаешь. Так и осталась бы здесь.
Она даже слегка улыбалась, поправляла платье, волосы, словно собиралась к кому-то в гости.
— А я? А сыны? — глухо говорил Апой.
Он смотрел, как улыбается жена, как радуется тишине, и думал, что скоро всё уйдет из его жизни, жизни жены, как уйдет и из жизни сыновей, как ушло из жизни его отца, матери и как бы ни хотел человек задержаться в этом мире — не задержится.
Апой и жена проходили к высокой старой акации и останавливались возле могилы, обнесенной железной узорчатой оградкой, за которой стояли столик, лавочка. Апой и жена заходили за оградку, садились на лавочку.
— Тоскуешь ты, мать, — говорил Апой. — Тоска тебя к другой жизни и тянет.
— Тянет, — соглашалась она и смотрела на фотографию, с которой улыбалась дочь. — А я вот живу, Люда, — говорила она, — и папка живет.
Говорила так, словно упрекала себя, что зажилась на этом свете, словно отняла у дочери какую-то радость, словно ее жизнь была и лучше, и светлей. Она развязывала узелок, доставала пряники, конфеты, рюмку…
— Ты пока выпей, — говорила она Апою, — а я побеседую с дочкой. Это тебе, Люда, от меня и папки, — она раскладывала пряники, конфеты, — когда солнышко зайдет, ты выйди, погуляй. У нас тут акации, тепло…
Она рассказывала о том, что не успела рассказать, что раньше не замечала и не чувствовала, и звала в мир своей выдумки.
— Мать, — говорил Апой. — Ты лучше поплачь. Тоска со слезами и выйдет.
— А я сейчас не тоскую, — отвечала она. — Мне сейчас хорошо. Я с дочкой говорю. Ты выпей.
— Может, и ты приголубишь? — спрашивал Апой. — Трошки.
— Трошки можно.
Апой наливал водку в граненую рюмку, жена слегка прикасалась к рюмке, а потом становилась на колени и руками разглаживала песок на могиле, словно ласкала. Апой смотрел на ее опущенную голову, руки, перебиравшие искусственные цветы, и никак не мог смириться с тем, что уже поджидало и его, и жену.
Легкий ветер пробегал по верхушке старой акации. Она тихо шелестела листьями. И Апою казалось, что старая акация, как и он, тоже когда-то знала и видела другой мир.
— Я когда умру, так ты меня похорони с дочкой. Мать возле дочери должна лежать, — говорил она. — И сам потом к нам приходи. Мы тебя ждать будем. Что тебе одному тут делать.
Апой выпивал еще рюмку, а легче не становилось. А жена все говорила и говорила, как говорила уже не раз. И Апой чувствовал, что она привыкла к этой мысли, смирилась, не пугалась, а ждала…
— А ты знаешь что, мать, — начинал Апой. — Мы с тобой в этом году в дом отдыха поедем. Купим путевки и к морю. Ты море видела?
— Море? — этом откликалась она. — Нет.
— И я тоже. А вот поедем и увидим. Дадут нам комнатку возле моря. Сядем и будем через окошко на море смотреть и чай пить. А вечером возьмем палочки и гулять пойдем.
Она поднимала голову и смотрела на Апоя. Так смотрят дети.
— А где мы денег возьмем?
— Продадим что-нибудь из хозяйства. А когда приедем, расскажем дочке, как отдохнули. Пусть она за нас там порадуется.
— Возле моря, наверное, хорошо.
— Говорят, что там воздух свежий, вольный. Как в степи. А я степь люблю. Степь и кормит, и поит, и отдых дает человеку. В степи все видно: и дорогу, и птицу… Надо нам с тобой сходить по зорьке к кургану.
Апой показывал на курган, на котором стояла заброшенная буровая вышка.
— А мне хочется на родину съездить, в Курск, — говорила жена. — Забыла, когда и была.
— И на родину твою съездим. Сядем на поезд и поедем. За хозяйством кума Ивана попросим посмотреть. Мы теперь с тобой люди вольные. На работу не ходим.
Ветер гнал по степи перекати-поле. Над буграми кружили птицы. Они и не догадывались, что их жизнь так похожа на жизнь человека.
— Никуда мы уже с тобой не поедем.
— Поедем, мать. Что нас держит? Вольные…
— Нам бы волю с молодости, а в старости воля хуже палки.
Домой возвращались они, когда солнце уходило за бугры. Они проходили через переезд и выходили к улице, вдоль которой росли акации, а под акациями на лавочках сидели соседи, кумовья: дружки Апоя и подружки его жены. Они сидели, опираясь руками на палочки, одетые в фуфайки, валенки, шапки… Многие дома были без хозяев. Палисадники зарастали травой. Подкашивались заборы. Чернели от дождя и снега стены. И Апой, глядя на дома, думал, что дома тоже болеют, теряют силу и умирают, когда их покидают хозяева.
— Сидайте, куманьки, — приглашали Апоя и его жену.
— Спасибочко, — говорила она и присаживалась вместе с Апоем.
— Ну как там? — тихо спрашивали ее.
— Хорошо, — она улыбалась, словно пыталась успокоить своей улыбкой. — Попроведали.
— А я рюмочкой разжился, — хвастался Апой. — Да и вам не мешало бы по рюмочке. А?
Он наливал в рюмку, а она доставала из узелка оставшиеся пряники, конфеты, раздавала, приговаривая: «Поминайте». Соседи не спеша крестились, говорили «Дай Бог здоровья», выпивали и вспоминали, постукивая палочками крестины, толоки, свадьбы… Всё то, что было гульно и весело.
— А святая вода найдется, кума? Что-то прибаливаю.
— Найдется. В церковь недавно ездила, — говорила она, не спеша, — свечки привезла, масла для лампадки, просфоры. Заходите.
— Ты заходи, заходи, кум, — подхватывал Апой.
— Спасибо. А как наши там?
— Кланяются.
— Ну, дай Бог. Мы пойдем, ваших попроведуем.
Так и ходили, передавая поклоны, рассказывая о своей жизни, в которой не было ни бед, ни старости, скрывая то, что не могли скрыть раньше.
Домой Апой и жена приходила, когда из-под железнодорожного моста показывалось стадо коров. Держали их только пенсионеры. Пасли по берегам речки: поля вокруг поселка были распаханы — и по очереди: никто не хотел наниматься пастухом. Стадо было небольшое. И с каждым годом становилось меньше.
— А вот и наша Зорька, — говорил Апой. — Хорошая, мать, у тебя корова. Лучше всех…
— Хорошая, — улыбалась она. — Зоря мне как подружка.
— Умеешь ты выбирать. Кума Галька десять штук перебрала, а толку, — Апой залихватски махал рукой. — Твоя корова все стадо красит. Если бы ее еще кормить, как следует, то можно и на выставку в Москву везти.
— Где ты сейчас сена напасешься? Где косил, там уже не косят. А где косят, там нам не дают.
— Покупать будем.
— О, — тянула она. — В колхозе не купишь. Колхоз гол, как сокол. А хороший хозяин и сам не продаст.
Она доставала из кармана фартука яблоко, вытирала и тихо подзывала: «Зоря, Зоря», прогоняла в ворота и возвращалась к Апою.
Солнце медленно уходило за акации. На буграх, где пролегал Бахмутский шлях, затихало движение. Сгущавшаяся темнота закрывала облака, акации, степь. А в балках все также журчали родники.
— Пойдем, мать, — говорил Апой. — Солнце зашло, и нам пора.
— Может, посидим еще трошки? Подышим.
Она не хотела идти в дом.
— А может мне баян взять? — спрашивал Апой. — Сыграть тебе барыню или цыганочку. Помнишь, как я играл, а ты, как танцювала в Крымском на Донце. Я вот тогда тебя и приметил. Ух, кружилась. Косы до пояса. Шаль на плечах. Ну, чисто цыганка, — он искоса посматривал на лицо жены, и, чем больше светлело оно, тем больше приплетал он к тому, что было, того, чего и не было.
Он даже притоптывал ногой, боль резала коленки. Так притоптывал он, когда играл. А она смотрела на крутую железнодорожную насыпь.
— Куда она спешила? Кто ее гнал? Мне кажется, она и до сих пор кричит: мам! мам!
Она умолкала и пыталась понять нелепую смерть дочери и не могла понять, потому что не видела ее виновника. И если бы Апой прочитал ей все книги, в которых пишут, как умирают, что смерть неизбежна, она все равно не успокоилась бы и не смирилась.
— Быстрая она была. Бегала все время. Молодость. Все куда-то спешила. И попала под тепловоз. Я в детстве видела, как на станции Родаково девочка застряла ногой в стрелке. Паровоз не смог остановился. Так один военный, дай Бог ему здоровья, — она крестилась, — снял шинель и накрыл ею девочку, чтобы мать не видела. Страшно быть матерью.
В степи появлялись огни. Комбайнеры выезжали в ночное. В балках засыпали птицы. Ночь была мягкой и теплой. Дремали акации. Не переставая шелестели листья на тополях, может быть, удивляясь бескрайности и таинственности мира, который заслонила от неё её дочь. Они вставали с лавочки, когда на танцплощадках начинала греметь музыка: тяжелая и шумная. Заходили во двор, в углу которого под навесом были собраны поломанные и поржавевшие игрушки: куклы, машины, кубики… Апой закрывал ворота, заглядывал в почтовый ящик, включал свет на столбе, а потом шел к стогу сена, набирал охапку и клал в ясли.
— Ешь, Зоря, — говорил он. — На поле так не наешься, как дома.
Жена садилась на маленькую скамейку, ставила ведро между ногами, доила корову тяжелыми и уставшими пальцами, сцеживала молоко в бутыли, закрывала крышками, а на крышки клала бумажки с фамилиями покупателей.
— Завтра кто брать будет? — спрашивал Апой.
— Кума Рая. К ней внуки приехали. Теперь у них весело.
— К нам тоже скоро приедут. Нужно подготовиться. Завтра пойдём к Прокоше меду купим, яблок и кавунов насобираем, сметаны наделаем, варенья…
— Ладно, — говорила она. — Только не приедут они.
— Приедут. У нас и воздух свежий, и продукты. И невестки на месяц, два от забот избавятся. И деньги сэкономят.
Апой уносил бутыли в погреб. Встречались они на крыльце. Садились и смотрели на копры шахт, на которых зажигались огни. Они были тусклыми, словно больными.
— А Фенечки, сестры нет, — говорила она. — Легко умерла. Не плакала, не мучилась, потому что в Бога верила. Повернулась к стенке, вздохнула и всё. Не мучилась. Ей с жизнью легко было расстаться. А тут закружилась голова. Я в молодости в Бога верила.
— Легче было?
— Легче, — оживала она. — Лучше в молодости быть растерянной, а не в старости. В старости и болезни, и беды… А как справляться с ними, если в душе пусто, веры нет. Не тосковала б я, если бы верила, что увижу Фенечку, Люду.
Она тихо плакала, повторяла «Фенечка», «Люда», словно звала их, потом умолкала, словно прислушивалась, а не откликнутся ли? Поворачивала лицо к Апою, смотрела ему в глаза, словно хотела спросить, а не слышит ли он? У Апоя подкатывался к горлу комок, подступали слезы.
— Ну, ну, — говорил он. — Увидишь еще. Увидишь…
Он не верил своим словам. И не видел той жизни, которая должна была бы стоять за этими словами.
Огни на копрах шахт пропадали, появлялись снова. Их словно закрывала чья-то рука. В депо гудели тепловозы. Их гудки были похожи на вскрики.
— Пойдем, мать, — говорил Апой. — Поплакала и хватит. Ты и так всю жизнь за мной плакала. Пил я, гулял, с детьми тебя бросал. Долги платила за водку.
— Вспомнил! — говорила она.
Голос ее становился жестким.
— Если сейчас не вспомнить, то когда еще, — тихо отвечал Апой, — может, больше и вспомнить не придется.
Она вздрагивала, вытирала слезы.
— Простила я тебя давно.
— Такое трудно прощается.
— Всё прощается…
Они долго еще сидели на крыльце. От звезд светлело небо. Выходила луна — полная и яркая.
— А Фенечка говорила, что на луне гор нет. Что там ангелы живут. Может, они там раньше жили?
— Может, и жили, — откликался Апой.
Они вставали с крыльца и входили в веранду, в углу которой стояла тумбочка со школьными учебниками, обклеенная пожелтевшими картинками из журналов. Апой и жена недолго оставались на веранде и проходили в большую комнату. На её стенах висели фотографии сыновей. В углу — икона, а под иконой лампадка. Она подходила к фотографиям и кланялась, как кланялась когда-то отцу, матери…
— Здравствуйте, сынки.
Апой снимал фотографии и раскладывал на столе. Она садилась на табурет, надевала очки.
— Ты старшему посылку собрала? — спрашивал Апой.
— Собрала.
— А младшему.
— И младшему.
— Завтра отошлем. Напомним о себе.
— А завтра праздник. К соседям дети придут. А к нам кто?
— Мы и сами попразднуем. Накроем стол. Вечером к куму Прокоше сходим. Приглашал… В карты поиграем. Два на два. Ты с кумом, я с кумой. Обыграем мы вас, — смеялся он, — чисто обыграем.
— Нет, — говорила она. — Прокоша хитрый. Он еврея на вокзале в Харькове обыграл. Он все карты у тебя выведает.
— Пусть попробует. Я в карман себе свою колоду положу. И карты враз подменю.
Апой уходил в маленькую комнатку, доставал из-под кровати картонный ящик с письмами сыновей. Перечитывал он их жене и не раз, но только те, в которых сыновья сообщали о поступлении в институт, рождении внуков.
Две кровати тяжело скрипели, когда они ложились. Она. перекрестив сначала Апоя, а потом себя. В комнате было душно. Апой открывал окно в сад с вишнями, яблонями, грушами, сливами, бахчой… Из окон соседей был виден свет. Они тоже не спали.
— Не нужно мне было посылать их в город учиться, — говорила она, — я настаивала, я и виновата. Жили б у нас под присмотром. И с женами не развелись, и детей не сиротили б.
— Не сумели воспитать. А когда их воспитывать было, мать. Мы их успели только накормить.
Он поднимался с кровати, зажигал спичку, закуривал. Огонек освещал его крупные руки и руки жены, еще более морщинистые, чем лицо Апоя. Ночь была звездной. В окно влетал теплый летний ветер. Тихо шумел сад. Падали поспевшие груши, яблоки.
— Разве плохо, когда они к нам в отпуск приезжают? — говорил Апой.
— То в отпуск, не на все время.
— А вот скоро они переедут на все время. Сыновья сойдутся с женами, детьми и переедут. Я слышал, что наш поселок скоро городом станет.
Он наклонился так, чтобы не видно было его лица.
— От кого слышал? — Она поднималась с кровати.
— От кума. Председателя.
Слышался гудок тепловоза. Вздрагивал дом. Шел пассажирский поезд. Он шумно вздыхал. Шум утихал, когда поезд останавливался на станции. Она молчала. Дыхание её становилось чаще, словно она задыхалась.
— Я завтра им напишу, — говорил Апой. — Пусть готовятся. Дом мы отдадим старшему. Как мой батько мне отдал. А сами во флигеле жить будем. Правильно, мать?
— Дом для нас двоих большой, — соглашалась она. – Перейдём во флигель.
— А как с младшим? Дом ему строить или купить где-нибудь?
Она включала свет и внимательно смотрела на мужа. Лицо Апоя было спокойным. Она обводила глазами комнату: чисто выбеленную с дорожками на полу, которые ткала еще ее мать. Свет гас.
— Можно построить, — говорил Апой. — Нарублю камня на буграх. Стены мы с кумом Иваном поставим. А крышу плотник Николай выведет. Потом людей позовем и толоку справим. Баянистов позовем. Они будут играть, а мы поработаем. Еще и потанцюем с тобой.
— С твоими ногами только и осталось.
— А что! Потанцюем. А где сыновья работать будут? Как думаешь?
Она ненадолго задумывалась.
— Ты завтра сходи к куму. Посоветуйся.
— И то, правда, — говорил он. — Кум посоветует и поможет. Лучший друг мой. Никогда не отказывает. С садиками и яслями трудновато у нас. Снохи, наверное, сидеть будут.
— Я, — говорила она.
Навивались мысли и обрывались.
— Не переедут они.
— Переедут, — твёрдо отвечал Апой, а сам не верил. — Хочешь на спор ударим.
Он захватывал левой рукой её правую руку и рассекал.
— Спорщик, — усмехалась она. – А на что спорил?
— Промахнулся чуток. А переедут.
Звезды становились все ярче. Огонек папиросы Апоя затухал. Тускнела лампадка.
— Спи, мать. Я тебя немножко постерегу.
— Да ты не бойся. Голова у меня не болит. Я с Людой и Фенечкой поговорила. Сегодня хороший день.
Она засыпала. А Апой выходил на улицу, садился на лавочку под акацией и думал.
Источник: